— Вот! А женитесь на Розочке, в атласах ходить будете!
— Золотых?
— Золотых, — подтвердила панна Эугения. — И цепочку на шею вам купим. Золотую. Толстую.
— Чтоб не сбег?
— Простите?
— Ничего… это я так… вслух думаю.
— Думайте, — милостиво позволила панна Эугения. — Только не слишком долго. Небось, Розочка с ее приданым, долго ждать не станет.
И Себастьяна, наконец, отпустили.
— Мама! — в очах Розочки появились крупные слезы.
— Он вернется, дорогая…
…к золотой цепи и наморднику, который всенепременно всучат вместе с цепью, выбрав тот, который подороже…
Нет уж, в ближайшие пару лет Себастьян сию улочку будет обходить стороной.
В собственном кабинете Евдокии царил беспорядок, устроенный ею же. Вот что‑то не ладилось с расходными книгами. Нет, сходилось все до мелочей, но… не давала покоя некая несуразица, не позволявшая Евдокии с чистой совестью убрать книги в сейф.
И она вновь и вновь перелистывала плотные страницы, хмурилась, выписывала то одни цифры, то другие, сравнивала… складывала… делила… и отвлекаясь, гоняла серебряные бусины по нити счетов.
Не складывалось.
Ничего не складывалось… и не только в книгах.
Вчерашний вечер. И мигрень. Шпильки, которые Лихо вытягивал из волос, и каждую — с болью. Сон глухой.
Письмо.
Сегодняшнее утро, которое не утро вовсе, а полдень…
Письмо.
Грач и револьвер.
Собственное престранное состояние, когда буквально все из рук сыплется.
И снова письмо.
Почему он утра не дождался? Уехал именно сейчас… однако же почерк Лихославов, в том сомнений нет.
Евдокия с раздражением захлопнула книгу и листки мятые на пол смахнула: с деньгами она после разберется, есть дела и поважней.
Она достала пистолет и конверт, от которого пахло порохом и… и еще чем‑то, Лихо точно сказал бы чем именно, а у Евдокии нос человеческий, слабый. Она и так, и этак поворачивает конверт, бумагу ноготком царапает, хотя в том толку никакого.
Перечитывает.
И почти понимает, в чем дело. Мысль скользкая, что угорь, но Евдокия поймала бы ее… еще немного и поймала бы.
Но скрипнула дверь, протяжно так, резанув по ушам. И счетная доска выпала из онемевших вдруг пальцев.
— Вижу, вы все работаете, — Богуслава вошла без приглашения. — Вы слишком много работаете, дорогая.
Лиловое платье с высоким воротником, с тремя рядами аметистовых пуговиц, с рукавами узкими, присобранными. На них тоже пуговки поблескивают вороньими внимательными глазами.
Шляпка.
Вуаль густая, по‑за которой не разглядеть Богуславиного лица. Только губы и видны, вишнево — красные, яркие.
— Что вы здесь делаете?
Евдокии стало стыдно и за невзрачное свое платьице, и за косу, что в конец растрепалась, и за чернильные пятна на пальцах… и вовсе за кабинет этот, сделанный под ее вкус, оттого лишенный женственности.
Слишком тяжелая мебель. Ни виньеток, ни резьбы, одни шкапы во всю стену чего стоят. Или вот секретер этот, на котором громоздились, что книги, что папки с текущими счетами. Кассовый тяжелый аппарат, приткнувшийся у окна заместо фикусу, каковому в подобных кабинетах самое место. Да вот беда, фикусы рядом с Евдокией не уживались.
— Была рядом, решила заглянуть… — на руках Богуславы черные перчатки. Под горлом единственным светлым пятном во всем наряде — брошь — камея. — Вчера вы мне показались нездоровой. Слишком… возбужденной. Агрессивной, я бы сказала.
— Извините, если испугала.
— Ну что вы, — Богуслава, не дождавшись приглашения, присела. — Я понимаю… на вас столько всего навалилось в последнее время… да и сама я, признаться, повела себя не лучшим образом.
Она приподняла вуаль и повернулась.
Белая кожа. Фарфоровая. Оттого и синяк на скуле видится ярким, нарисованным будто. И тянет прикоснуться, проверить, существует ли он на самом деле.
— Вы…
— Будем считать, что неудачно упала… мы, женщины, порой бываем столь неловкими… — ее пальчики дрожали. — Велеслав был очень недоволен мной…
— И часто он бывает… недоволен?
— Случается. Как правило, мы неплохо ладим… не надо думать, что он жесток.
Именно так Евдокия и подумала.
— Не более чем другие мужчины… при том, что его тоже понять можно.
Вуаль опустилась, скрывая позорное свидетельство чужого разлада.
— После того… происшествия… со мной иногда происходят вещи… — Богуслава поднялась. — Мне сложно рассказывать о подобном… и медикус советует больше отдыхать, хотя я и так ничем не занята… но вчера… в доме что‑то такое произошло… признаться, я совсем не помню, как получилось, что я… что мы с вами…
Пальчики коснулись виска, и вуаль не способна оказалась скрыть болезненной гримасы.
— Я даже не помню, что именно говорила вам… наверняка, что‑то неприятное… и мне очень стыдно…
— Мне тоже, — была вынуждена признать Евдокия. — Что бы вы ни сказали, это еще не повод, чтобы в вас стрелять.
— Да? Вы стреляли? — удивление и тут же взмах рукой, точно Богуслава сим жестом желала перечеркнуть все, что было. — Надо же… совершенно ничего не помню!
Какое совпадение.
Случайное?
— Но… но я не только за тем приехала, чтобы извиниться перед вами. И это тоже, конечно… я совершенно не умею извиняться, не было в жизни повода, — она вернулась к креслу и присела, на самый краешек, и поза ее, сдержанная, скованная даже, говорила о том, что чувствует себя Богуслава на редкость неловко. И надо было бы утешить ее…
Или хотя бы чаю предложить.