— Яиц купи.
— Есть две дюжины.
— Тогда мяса.
— И свининка в леднике лежить — с, и говядинка… и баранья четвертушка… кролики, — она перечисляла старательно, загибая могучие заскорузлые пальцы, и с каждым словом панна Бжеслава бледнела все сильней. Кажется, в нынешней схватке победа грозила остаться за Мартой.
И та сжалилась.
— А вот меду нету. Прошлым разом порченый был.
— Хорошо… купи тогда меда…
— И пряников.
— И пряников, — согласилась Бжеслава, и когда Марта вытянула руку, вложила в нее черный, с изящною вышивкой, кошель. — Иди… погуляй… сделай себе подарок.
— Уж не сумлевайся. Сделаю.
Прозвучало почти угрозой.
Уходила Марта нарочито медленно, в дверях и вовсе замерла, косяк разглядывая, ворча что‑то о погоде, ремонте и больных костях… Бжеслава слушала молча, только фарфоровый румянец на ее щеках сделался чересчур уж ярким. И когда внизу хлопнула дверь, она выдохнула:
— Вот так и живем… а чай пить не советую.
— Отравит?
— Отравить — это вряд ли, Марта хорошо готовит, но приворотного подлить вполне способна. Все надеется, что я выгодно выйду замуж и съеду.
— А вы?
Она печально улыбнулась:
— Я привыкла и к дому… и к Марте… и наверное, мы с ней, как в сказке, умрем в один день. Что до моей мечты, которая показалась вам странной, то я сама много думала над всем этим…
Взмах рукой, и широкий рукав соскальзывает, обнажая белое хрупкое запястье, перечеркнутое черною лентой траурного браслета.
— И к каким же выводам пришли?
— Мне действительно нравится их хоронить… у моего отца была похоронная контора. Хорошая. И я с малых лет наблюдала за похоронами, — она склонила голову чуть набок, разглядывая Себастьяна уже откровенно, не чинясь. — Вдовы… они казались мне особенными… стоят в сторонке, все гости подходят, чтобы выразить им сочувствие, поддержать… говорят красивые слова… понимаете, для меня похороны — это почти как вторые именины! И даже лучше… хотите я покажу вам мою коллекцию траурных платьев?
— Не сомневаюсь, что она великолепна…
— Особенно одно хорошо… оно наверху…
…помимо платьев, траурными были и чулки, и подвязки, и даже шелковое белье, и странным образом это вовсе не отпугивало.
Хотя подумалось, что Евстафий Елисеевич этакое обращение со свидетельницей навряд ли одобрил бы… с другой стороны, Себастьян ныне не пре исполнении. И в этом, как выяснилось, были свои преимущества.
Старичок ловко орудовал крючком, выплетая кружево удивительной красоты.
— Все думают, что повесить человека просто… а это, я вам скажу, цельная наука! — он поднял сухонький пальчик, ткнув им в потолок.
— Неужели? — Гавриил на потолок глянул: серый. Скучный. Некогда был расписан фресками, однако со временем фрески поблекли, потрескались, а реставрация из, надо полагать, оказалась делом дорогим, куда дешевле стало потолок просто побелить. Но то ли побелка оказалась дрянной, то ли клали ее тонким слоем: сквозь белизну проступали контуры — пятна не то людей, не то зверей.
— А то… вот вспомнить Джона Хазера, аглицкий палач… большим специалистом был. Он‑то и придумал, как исчислять длину веревки через рост повешиваемого, — старичок расправил работу, вгляделся в переплетение тонких нитей и головой покачал. — Но и у него случались неприятные прецеденты. То воскреснет покойник, а значится, недодавленный… то помирает долго. А однажды и вовсе голову оторвало… неправильно вес измерили…
— Ужас какой.
Старичок покивал головой и добавил:
— И на репутации пятно. Всех судейских кровью забрызгало… кляузы потом писали… ему пришлось уехать из Лондону… хороший был человек.
Старичок выглядел на редкость благообразно. Махонький. Сухонький. С аккуратною лысиной и бороденкой, которую он стриг клинышком да подкрашивал.
— А то ж обыкновенное повешение, представьте, что было, когда головы секли!
Этакого ужасу Гавриил представлять не желал.
— И ведь секли‑то по — разному… кого мечом полагалось, кого — секирою… это ж при моем тятеньке только гильотину привезли, и то он говаривал, что по первости приговоренные зело ее опасалися. Палач‑то, ежели хороший, оно верней. А там аль механизму заклинит, аль нож кривой попадется… аль вес малый поставят, вот и застрянет лезвие… нехорошо. Папеньке хранцузскую поставили, это уже опосля он римскую сам приобрел…
— А какая разница? — Гавриил смотрел, как старушечьи пальчики ловко управляются с кружевом и представить себе не мог, что некогда им случалось касаться и веревки, и секиры.
— Огромная, молодой человек! Огромная! Хранцузская со скошенным лезвием идеть, и оттого требует особой балансировки. Чуть криво поставь, и все, заместо казни, зрелища назидательного, для грешников и вовсе необходимого, за — ради духовного их спасения, будет комедьен. У италийской же лезвие прямое. Да и механизмус не такой капризный. Но все одно папенька мой гильотину не больно жаловал. Вот руки — дело иное, им и вера есть, и человеку какое — никакое уважение… слава богам, не дожил папенька до расстрелов. Вот уж вовсе безбожная казнь… поставят перед строем и палят по живому‑то человеку, будто по вепрю какому.
От возмущения старичок едва не упустил петлю.
Звали его Жигимонт Занятуйчик, и ныне пребывающий в почтенном возрасте, некогда служил он королевским палачом, сохранивши о тех временах самые благостные воспоминания, каковыми делился щедро. А Гавриил слушал, гадая, могло ли случиться, что этот старичок и есть волкодлак?