Серые земли - Страница 57


К оглавлению

57

Капустная?

Гречневая? Или снова кислое молоко? Но та, помнится, закончилась печально: диетическое молоко прокисло как‑то не так, и Евстафий Елисеевич неделю провел в палате…

— А чего это вы такой добрый сегодня? Пирожками угощаете…

— Так… — он понюхал рукав и признался: — Данечка совсем уж лютует… салатою меня кормит.

И уточнил:

— Одною, почитай, салатою и кормит. На завтрак — три листика. На обед — пять и половинку яйца крутого… а ужина и вовсе нет…

— Сочувствую, — второй пирожок, с маслянистой хрустящей корочкой и щавелевой сладкою начинкой, пошел лучше первого.

— И главное, повадилась меня обнюхивать! Так я, ежели вдруг, то скажу, что для тебя брал…

— Скажите, — милостиво разрешил Себастьян, почти поверив этакой начальственной откровенности.

— А ты мне, Себастьянушка, скажешь, что с тобою творится, — пальчики Евстафий Елисеевич отер платочком.

— Ничего не творится.

Пирожок, на сей раз, кажется, с мясом, застрял в горле. И начальство укоризненно покачало головой, а нимб света сделался ярким. Этакий не всякому святому положен, разве что мученикам… Себастьян даже задумался, можно ли Евстафия Елисеевича считать святым мучеником, когда тот ласково так произнес:

— Вот являюсь я в присутствие… а тут, заместо того, чтобы новостями порадовать, что, дескать, изловили душегуба этого, мне дежурный доклад сует. Мол, так и так, Евстафий Елисеевич, а ваш старший актор изволил явиться на работу спозаранку да в виде самом, что ни на есть, непотребном…

— Что?!

От этакой новости остатки сна как рукой сняло.

— Да я… я просто две ночи кряду не спал! И днем не спал! И в конце концов, я живой человек…

— Живой, Себастьянушка, — отвечало начальство, и в глазах его виделось понимание. — Я‑то знаю, что живой… и что давече с тобою некая неприятность случилась, которая здоровьице твое подорвала… крепко так подорвало.

— Вы…

Евстафий Елисеевич взял последний пирожок и, разломив, поморщился:

— От с яйцами не люблю… раньше‑то жаловал, а ныне смотреть на них не могу… — однако пирожок в рот отправил. — Так о чем я? О том, Себастьянушка, что в отпуске ты давно не был… работаешь, не щадя живота своего… и моего заодно… пиши заявление.

— Что?

— Пиши заявление, — повторило начальство, улыбаясь еще более ласково, нежели прежде, и от улыбочки этой, от нимба треклятого, который не собирался исчезать, Себастьяну стало несколько не по себе. — Что, мол, отпуск тебе надобен по состоянию здоровья… срочнейше… и исчезни. Да так, чтобы ни я, ни кто из нашей братии, найти тебя не сумел.

— Но…

— Думай, Себастьян, — взгляд сделался жестким. — Хорошенько думай…

Отпуск?

Почему сейчас? Ведь все некогда было… Себастьян особо не рвался, а Евстафий Елисеевич и не настаивал… тем летом позволил недельку погулять, а после завертелось — закрутилось.

Воры и душегубы, небось, по отпускам не рассиживаются… душегубы…

— Газеты?

— Уже окрестили его Волкодлаком…

Волкодлак.

Лихо.

Лихослав уехал, Себастьян помнит… письмо получил, точно, аккурат перед тем как уснуть… а ведь и вправду, похоже, укатали его… прежде и по два, и по три дня, а то и по неделе спал вполглаза, но этакого, чтоб прям с ног валило, не случалось.

Случилось.

Не о том надобно… почему отпуск? Евстафий Елисеевич не торопит, но и не уходит, сидит, поглядывает искоса… думает не о своем, но…

…конфликт интересов.

…Лихослав Себастьяну брат. Об этом знают. И вспомнят. И отстранят… странно, что до сих пор не отстранили… если приказ будет отдан прямой, однозначный, то ослушаться его Себастьян не сможет.

И ежели завтра его именем короля и прокуратуры отправят Хельмову задницу в Подкозельске стеречь, то поедет он…

— Знаете, — Себастьян облизал пальцы. — А я ведь и вправду себя нехорошо чувствую… голова вот болит, кости ломит.

— Старость, Себастьянушка, она такая…

— Спасибо.

— За что? — Евстафий Елисеевич бровь приподнял.

— За понимание… Евстафий Елисеевич, а если вдруг… поймают меня за чем‑нибудь предосудительным.

— Если поймают, — познаньский воевода протер сияющую в солнечном свете лысину, — то я в тебе очень разочаруюсь. А разочаровывать начальство чревато, Себастьянушка…

С родною конторой Себастьян расстался мужественно, кончиком хвоста смахнул несуществующую слезу и, протянув к серому зданию, на которое извозчик поглядывал с опаской, руку, произнес:

— Жди меня, и я вернусь!

Извозчик только головой покачал: люд в Познаньске ныне пошел престранный, верно, лето выдалось чересчур уж жарким, вот солнцем в головы и напекло. Он тронул поводья, спеша убраться от места пренепреятного, помнилось оно по молодым годам, далеким и весьма буйным, о чем ныне извозчик желал бы забыть. Да вот взгляд клиента, черный, цепкий, заставлял нервничать и крепче сжимать поводья.

— А отвези‑ка меня, милейший, на Цветочный бульвар, — на площади Согласия, едва ли не самой старой в Познаньске, хотя на тему того, кто и с кем о чем согласился анналы расходились — клиент встрепенулся, потянулся и широко, заразительно зевнул. — А багаж доставишь по адресу…

Багажа того — картонная коробка, перевязанная серой бечевой.

— Не боитеся?

— Чего? — клиент ерзал и вертел головой, принюхиваясь. И ежели б не спокойствие лошадки, извозчик решил бы, что он — из оборотней, но коняшка, к волчьему духу чувствительная, мирно цокала, знай, покачивала лохматою башкой да хвостом себя нахлестывала, гоняя полуденных сонных мух.

57