…проговорили они до утра.
И когда за окном задребезжал рассвет, квелый, блекло — розовый, что застиранные панталоны, панна Акулина вынуждена была признать, что зевает.
То ли самогон стал причиной тому, то ли беседа с сим милым человеком, что слушал о ее жизни внимательно, да еще и по ручке гладил, успокаивая, но заснула она быстро, и в кои‑то веки сны ее были спокойны. В них панна Акулина вновь блистала на сцене. И благодарная публика рыдала от восторга… а под ноги сыпались цветы и драгоценные камни, все как один, преогромные…
Хороший был сон.
И пан Куберт, обещавшийся заглянуть намедни, был рядом, покручивал свой ус да приговаривал:
— Так‑то оно так, панна…
А темные глаза его лукаво поблескивали, обещая, что сие знакомство будет долгим…
Евдокия мяла платок. Она собирала его в горсть, стискивала влажный батистовый комок, будто бы он был виновен во всех сегодняшних неприятностях. И опомнившись, руку разжимала.
Выдыхала.
Вдыхала.
Злилась на корсет, который с каждой секундой все сильней стискивал тело, на нижние рубашки, ставшие вдруг жесткими, на платье… на себя, дуру ряженую.
Княгиня Вевельская… будущая… а разоралась, что торговка на рынке… и то, иные торговки себя приличней ведут. И накатывала странная тоска, до глаз слепых, до слез, готовых пролиться по взмаху ресниц. И сидела Евдокия, не моргая, к окну отвернувшись.
Лихо молчал.
А Себастьян ерзал, но стоило открыть рот, как тотчас замолкал, прикусывал палец.
Что оставалось?
В окно глядеть, на луну круглую, сытую… на мостовую, светом лунным залитую, на дома и дерева, которые стояли, подернутые будто бы туманом… и от тумана этого вновь глаза резало.
Что с нею?
Неужто так обидно было услышать от Богуславы… та ничего не сказала… ничего такого, что Евдокия вспомнила бы.
И уронив платочек, Евдокия стиснула виски ладонями. Надобно вспомнить…
Был Себастьян.
И беседа в парке… и возвращение в дом… кажется, тогда она о Лихославе беспокоилась… о том, где был… а Себастьян обещал, что братца найдет… и ведь нашел, да в таком виде… почему‑то вид этот вызывал глухое раздражение.
Одежда явно с чужого плеча, так еще и грязная. Сам встрепанный, хмурый, забился в угол и руки на груди скрестил, словно от нее, Евдокии, защищается. И глаза отливают характерною волчьей желтизной… и сесть бы рядом, прижаться, обнять, чтобы и его страхи ушли, и собственные, да только не время.
Не место.
— Знаете, давненько мне на похоронах бывать не доводилось… — Себастьянов хвост пощелкивал по дверце экипажа, и звук, надо сказать, получался преомерзительный. — Но помнится мне, что и там оно как‑то все веселей… покойничек лежит, люди празднуют.
— Бес, давай… потом…
— Лишек, да куда уж еще потомей?
Экипаж остановился.
— Потом, — повторил Лихо, и как‑то так нехорошо… вроде и негромко произнес, но Евдокия похолодела.
— Что ж… потом так потом… Евушка, радость моя, а скажи‑ка мне, с какой это вдруг напасти ты в Богуславу стрелять удумала. Нет, я понимаю распрекрасно, что она и святого до ручки доведет, но ты мне прежде казалась девицей сдержанной, разумной даже…
— Потом, — в третий раз произнес Лихо и руку протянул. — Идем. Ей надо отдохнуть.
— Я… не знаю.
Пальцы у Лихослава были ледяными.
— Не помню… я не помню, что она мне сказала. Просто вдруг очнулась… а в руках револьвер… и кажется, я выстрелила, — Евдокия произнесла то, о чем и подумать боялась.
Стреляла.
Едва не застрелила… и еще бы немного…
— Ева, — Лихо сел рядом. — Все хорошо…
— Плохо, — она покачала головой. — Все очень плохо… я… я действительно ведь не помню, что произошло…
— Как знакомо.
— Бес!
— Что? — Себастьян подался вперед и платочек протянул, наверное, тот самый, Евдокиин, измятый до крайности. — Я лишь пытаюсь сказать, что как‑то странно, когда два вполне адекватных человека вдруг разом начинают страдать провалами в памяти… в гости бы вам наведаться… к знающему человеку.
Евдокия покачала головой.
Нервы.
И только…
— Ева, он дело говорит… отправляйся, — Лихо держал крепко, и гладил по плечу, и от этого становилось только хуже.
— Нет! Я… — от одной мысли, что надобно куда‑то отправляться, становилось дурно. И дурнота подкатывала к горлу, еще немного и Евдокию стошнит.
Она представила, как ее выворачивает…
На бархат обивки.
На кожаные сиденья… на белый некогда костюм Себастьяна и туфли его, заляпанные бурой грязью…
— Нет! — она вскочила, но упала бы, если бы не Лихо. — Не сегодня! Завтра… я обещаю, что завтра… куда хотите… а сегодня мне отдохнуть надо.
Евдокия уцепилась за эту спасительную мысль.
Ей надо отдохнуть.
И все пройдет.
Конечно, пройдет… она ведь женщина, в конце‑то концов… с ней случаются недомогания… и волнения… и все то, что происходит обычно с женщинами.
Евдокия выбралась из кареты, вцепилась в мужа, силясь справится и с дурнотой, которая и не думала отступать, и с головной болью. И с раздражением.
— Лихо, ты же понимаешь, что это ненормально, — Себастьян не остался в экипаже.
Видеть его было неприятно.
И Евдокия отвернулась.
— Уйди, — попросил Лихо. — Пожалуйста… я все понимаю, но не сейчас. Ладно?
Не сейчас.
Правильно.
Потом. Завтра или позже… послезавтра… в конце концов, что страшного случилось? Ничего… Евдокии отдохнуть надобно, поспать… сон от всего спасает.