Евдокия фыркнула.
— Значит, нет… тогда, быть может, тебе больше заняться нечем?
Дел у нее имелось сполна…
— Вот, — Себастьян руку убрал и отстранился. — Итого, что мы имеем? А имеем некую, с позволения сказать, престранную тягу к общению с людьми неприятными, которым в радость сделать тебе больно… и вот ответь мне, Евдокиюшка, чего ради?
— Ты знаешь.
— Не знаю, — ненаследный князь перекинул хвост через руку и кисточку погладил. — Ради Лихослава? А он тебя о том просил?
— Нет.
— Или быть может, упоминал, что тебе следует подружиться с нашими сестрицами?
— Н — нет…
— Итак, не просил, не упоминал даже… а знаешь, почему, Евдокиюшка? А потому как он распрекрасно понимает, что этакая дружба невозможна.
— Я недостаточно хороша?
— Они недостаточно хороши… а если серьезно, то вы слишком разные. И да, происхождение играет свою роль… а также воспитание. Характер. Привычки. Мечты и желания…
— Ты сегодня на редкость красноречив.
— Стараюсь.
Он не улыбнулся, и глядел серьезно, так, что от этого взгляда стало не по себе.
— Евдокия, скажи, тебе и вправду так хочется стать похожей на них? Целыми днями сидеть и перебирать, что бисер, что сплетни… кто и с кем встречается, кто и с кем рассорился… кто на ком вот — вот женится или не женится… это интересно?
— Нет.
— И шляпки с веерами тоже, надеюсь, душу не греют?
— Нет такой женской души, которую не согрела бы шляпка. Не говоря уже про веер…
Себастьян рассмеялся.
— Я ведь не о том!
— Не о том, — Евдокия вынуждена была согласиться. А соглашаться с сим высокомерным типом ей не позволяла гордость, вернее, те ее остатки, которые еще были живы. — Ты… возможно… и прав, но… теперь я — часть этой семьи…
— Как и я…
— Да, но… я должна…
— Кому и что? — вкрадчиво поинтересовался Себастьян. — Евдокиюшка, единственное, чего они от тебя ждут, это деньги. И я подозреваю, что об этом ты уже догадалась. А остальное… ты хоть всю подборку «Салона» наизусть вызубри, одной из них не станешь. К счастью.
— Они родичи!
— Не твои. Мои. Лихослава. И да, у него чувство долга по отношению к родне переходит все разумные пределы, но… ты‑то здесь не при чем?! Не мучь себя. Не мучь его.
— Я его…
— Не мучишь? Разве? Ты старательно прячешь себя прежнюю, потому как тебе, вроде бы неглупой женщине, вбили в голову, что та Евдокия Парфеновна нехороша для высшего света… если тебе нужен высший свет, тогда да, меняйся. А если мой бестолковый братец, то вернись. Он ведь полюбил девицу с тяжелой рукой и револьвером…
— Револьвер и сейчас при мне.
— Замечательно! — Себастьян расплылся в улыбке. — И держи его под рукой… а эту дурость брось. И сестриц моих не слушай… у них головы кисеей набиты… а сердца, подозреваю, и вовсе плюшевые.
— Почему?
— Потому, — ненаследный князь сложил руки за спину и отвернулся. — Ты ведь матушке моей писала…
— Д — да… не надо было?
— Спасибо… а вот они — нет… репутацию им, видите ли, испортила… знать больше не хотят… не становись на них похожей, Евдокия. Ладно?
— Постараюсь.
Почему‑то после этого разговора на душе стало легко — легко… плюшевое сердце? Евдокия прижала ладонь к груди. Не плюшевое — живое еще, и знать, поэтому болело, беспокоилось. А ныне стучит быстро — быстро, тревожно.
— Лихо…
— Я с ним сам поговорю… — Себастьян развернулся было, но Евдокия его остановила.
— Стой. Погоди. То убийство… быть может, нам стоит пока уехать?
Он задумался, но покачал головой:
— Поздно. Теперь если исчезнет, то скажут — сбежал. А что есть побег, как не признание вины? Нет, Евдокиюшка, надо искать настоящего убийцу.
— И ты…
— Найду, только сначала выясню, где мой дорогой братец по ночам пропадает. Но идем… и не приезжай больше сюда. Не надо оно, увидишь, сами к тебе придут. А в своем доме — ты хозяйка.
…ее дом.
…славный старый дом на Чистяковой улочке, купленный у вдовицы… от нее в доме остался запах мурмеладу, который вдовица варила из крупных красных яблок, щедро сдабривая корицей. И разливая по склянкам, аккуратно подписывала каждую. В подвале выстроились целые ряды склянок.
А на чердаке — короба с кружевными салфетками.
Окна дома выходили на Старую площадь, в народе именуемую Кутузкиной, не из‑за тюрьмы, но из‑за памятника графу Кутузкину… он стоял, окруженный старыми тополями, покрытый благородною патиной, и печально гляделся в мутные воды фонтана…
О доме стоило вспомнить.
И Евдокия улыбнулась, что воспоминаниям, что собственным мыслям. Она ведь была счастлива… и будет… конечно, будет, ведь счастье — стоит того, чтобы за него повоевать.
Войны же Евдокия не боится.
У нее вот револьвер есть.
— Погоди, — она не позволила Себастьяну уйти. — Богуслава… с ней что‑то неладно.
Помрачнел.
— Я не могу сказать, что именно, но… рядом с нею плохо. И мигрень начинается… и ее слушают… я не уверена, что это чародейство… и быть может, злословлю, но она говорила о приюте, и…
Евдокия замолчала, не умея объяснить собственное смутное беспокойство.
— Приют проверяли трижды, — вынужден был признать Себастьян. — Ничего. Там все чисто и благостно, как на свежем погосте… то есть, никаких правонарушений. Есть девицы. Есть наставницы. Сидят, крестиком скатерочки вышивают, рубахи сиротам чинят, молятся хором…
— А те, которые… уехали?
Себастьян развел руками:
— Проверяли по спискам… отсюда уехали, а там, куда уезжали, то и прибыли… Евдокия, я ж тоже не дурак, мыслю. И не нравится мне ни она, ни приют ее. Но повода, такого, чтоб настоящий, закрыть это богоугодное заведение, я не имею. Я беседовал с девицами… сам, по своей инициативе, так сказать… все в голос ее славят. Этак, впору и поверить, что на нее и вправду милость Богов снизошла.